
Мы ели уху, пили тепловатую водку и говорили о погоде, клеве, здоровье. Наконец Скорин сказал:
– Ты, Михалыч, помнишь, о чем мы с тобой говорили?
– А то.
– Вот и расскажи все, как было.
– Как было. – Михалыч закурил. На кистях рук у него были пятна, похожие на ожоги: так раньше сводили татуировки. – Ну что ж, расскажу.
Он снял рубаху, и я увидел синь татуировок, которыми раньше украшали себя солидные воры.
– Так уж случилось, – начал он, – что доматывал я свой последний срок в лагере под Петрозаводском. В блатном мире человек я был известный, имел кликуху и авторитет.
Было мне уже за сороковник, и начала меня тоска грызть. Надоели крытки, этапы, лагеря и шизо. Надоесть-то надоели, а что делать? Профессия у меня одна, воровская. Был я классным домушником.
Дома меня мать ждала, жили мы под Москвой, и сеструха Надя.
Как только откинулся от хозяина, в сентябре, сразу к сеструхе поехал, а ее нет. Тяжело ранили ее блатари у пивной, она через месяц в больнице умерла. Взяла меня тогда злость на них. И решил: пусть меня ссученым считают, но я их все равно урою.
Дней десять покрутился по хавирам и малинам. В пивных потерся и на рынках кое-что узнал. И тогда поехал я в Дурасовский переулок, где областная ментовка находилась.
Прихожу, показываю старшине при входе справку об освобождении и говорю:
– Мне Скорин нужен.
Старшина с понятием оказался, дежурного вызвал, а тот Скорину позвонил. Ты спросишь, почему я к Дмитричу пошел. Все просто. Он меня последний раз сажал.
Пришел я к нему в кабинет, рассказал все и говорю:
– Хочу этих мокрушников найти и сдать. Только без ваших ментовских припарок. Подписывать ничего не буду.
А Скорин мне в ответ:
– Ты, Михалыч, мужик взрослый, а ума у тебя нет. Как я могу тебя на такое дело послать, если мы с тобой наши отношения не оформим? Я же должен тебе задания давать, секретные разговоры проводить, правовую защиту оказывать.
